Киборги и Чародеи

Киборги и Чародеи

Универсальный воин, часть IIa: множество лиц битвы

Универсальный воин, часть IIa: множество лиц битвы

Автор: Bret Devereaux
Перевод: Codex по инструкциям Антона "Palant" Палихова
Нет времени читать всю статью?

Оригинал

Это вторая часть состоящего из трёх материалов (I, IIa, IIb, III) об идее «универсального воина»: предположении, что в опыте войны или «воинских ценностях» есть некое надвременное единообразие, способное дать фундаментальную истину для понимания войны в прошлом и настоящем либо полезный образец для современной жизни вообще. Исследуя этот вопрос, мы используем как мишень недавний цикл роликов Стивена Прессфилда: это наиболее полно изложенная форма идеи, а спорить всегда следует с сильнейшей версией аргумента оппонента.

В прошлый раз мы рассмотрели общественное положение людей, участвующих в войне. Мы обнаружили, что универсального участника боя не существует, а различия между солдатами и воинами важны и для современности, и для понимания прошлого. Более того, за пределами этой простой дихотомии идея универсального опыта войны скрывает основной факт: многие люди, не являвшиеся ни воинами, ни солдатами — вообще участниками боя в строгом смысле, — переживали войну каждый по-своему. Среди них были жертвы войны, те, кто поддерживал её в тылу, и те, чьи средства были вложены в военное предприятие. Мы уже увидели, что людей с опытом войны гораздо больше одного типа.

На этой и следующей неделе мы сузим внимание до участников боя и спросим, насколько общим является даже опыт боя и солдатской — или «воинской» — службы. Вызывает ли он одни и те же чувства и требует ли одного склада характера? Обусловлен ли одинаковыми ценностями? Состоит ли из одних и тех же занятий и переживаний? Одинаково ли понимают бой разные общества?

Даже в таком суженном виде тема неизбежно огромна: мы рассматриваем опыт всех войн всех времён. К счастью — хотя бы для сохранности моей клавиатуры, — тезис о наличии в опыте войны множества широких универсалий не требуется испытывать повсюду: достаточно показать, что во многих местах он не работает. Поэтому мы будем немного перескакивать с примера на пример. Надеюсь, читатель поймёт: они должны быть широко репрезентативными, а не исчерпывающими.

Если метод кажется лоскутным, вспомните, насколько всеобъемлющ аргумент, подразумеваемый идеей «универсального» воина или опыта войны. Утверждая, что во всех культурах повторяется «архетип воина» — как делает Стивен Прессфилд, — или более косвенно предлагая давно исчезнувшую «воинскую культуру», например спартанскую, в качестве образца для подражания сегодня, сторонники этой идеи заявляют о человеческой универсалии, причём очень глубокой. Они ведь не предлагают применять сегодня конкретную спартанскую — либо рыцарскую, викингскую, самурайскую, апачскую и так далее — тактику или оружие. Они считают ценными этос и мировоззрение тех «воинов», потому что те будто бы соприкасаются с настоящей человеческой константой.

А изменилось-то очень многое! Мы больше не сражаемся копьями или мушкетами. В некоторых очевидных отношениях наши войны совершенно не похожи на конфликты прошлого. Чтобы прежние ценности, общественные системы или привычки можно было напрямую применить сегодня, что-то в человеческих конфликтах должно оставаться фундаментально неизменным — на глубоком, действительно существенном уровне. И это должно быть нечто большее, чем «на войне люди умирают, и некоторым от этого грустно». Люди умирают и на лесозаготовках, однако вы не слышите, чтобы все эти господа воспевали «универсального лесоруба» — хотя, уверяю, если он существует, то… он лесоруб, и ему нормально. Недостаточно и «война страшна»: страшно ведь и бежать внутрь горящего здания, но мы не обсуждаем устройство своей жизни по образцу «универсального пожарного». Чтобы — злоупотребим формулой из серии Fallout — говорить «Война. Война никогда не меняется», за фразой должна стоять более глубокая истина.

И этот тезис можно проверить! Меняется ли война от культуры к культуре, от эпохи к эпохе, от места к месту? Давайте выясним.

Набеги и сражения

На что похож опыт боя? Сперва придётся спросить: какого именно боя?

Как я уже отмечал, направление военной истории, которое больше всего занимается переживанием боя, порой называют школой «Лица битвы» по книге Джона Кигана Лицо битвы (The Face of Battle, 1976). Взяв три сражения английской истории — при Азенкуре, Ватерлоо и на Сомме, — Киган стремился в отдельной большой главе восстановить опыт каждого. Он начинал с приведшей к битве кампании, затем разбирал взаимодействие людей и оружия — пехоты с кавалерией, кавалерии с кавалерией и так далее, — пытаясь через физику поля боя объяснить развитие этих столкновений. После этого он обращался к тому, как люди сохраняли сплочённость перед лицом ужаса, а затем — к потерям и последствиям.

Можно было бы вообразить, что этот стандартный порядок — воспроизведённый, добавлю, в Западном способе ведения войны (The Western Way of War, 1989), пусть и с ещё большими проблемами источников, — подразумевает стандартную последовательность событий, мгновений и чувств в битве.

Но на протяжении большей части человеческой истории такие сражения были редки и обычно не имели решающего значения даже тогда, когда происходили — отсюда замечательное название готовящейся книги Другое лицо битвы (The Other Face of Battle). Война в духе «Лица битвы» — официально сформированные полевые армии сходятся в заранее подготовленном сражении на открытой местности, до и после войны существует чётко очерченный «мир», а также есть зона конфликта и «тыл» — быстрее всего приходит на ум современному человеку. В большинстве индустриальных обществ мы считаем это нашим способом ведения войны. Но он не самый древний, не самый распространённый и не изначальный.

Древнейшим был способ, который коренные народы Северной Америки выразительно называли войной «отрезания» — термин я заимствую у У. Ли, «Военная революция в коренной Северной Америке» в сборнике Империи и коренные народы (Empires and Indigines, ред. У. Ли, 2011). Однако он был распространён среди безгосударственных народов по всему миру в течение огромной части человеческой истории; легко доказать, что значительная часть современного повстанчества и терроризма — тот же набор приёмов, обновлённый современным оружием. Цель такой войны заключалась не в подчинении населения, а в его изгнании: людей вынуждали покинуть богатые ресурсами земли, которыми затем могла пользоваться ваша группа. Ради этого следовало причинить максимум ущерба — нанести как можно больше потерь, угнать скот, украсть имущество, захватить пленников — с минимальным риском, пока односторонний перевес причинённой боли не заставит противника уйти за пределы досягаемости ваших действий.

Главным инструментом такой войны — подробнее её описывают А. Гат в Войне в человеческой цивилизации (War in Human Civilization, 2006) и Л. Кили в Войне до цивилизации (War Before Civilization, 1996) — был набег. Вместо объявления о своих передвижениях военный отряд тайно проникал на вражескую территорию, надеясь в лучшем случае застать врасплох деревню или лагерь, обычно ночью, чтобы безопасно убить или пленить жителей — в основном убить, поскольку у таких слабо специализированных обществ было мало возможностей включать множество покорённых пленников. Затем следовало быстро покинуть вражескую территорию, прежде чем деревни или лагеря — союзники вашей цели — успеют ответить. Если приближающийся отряд замечали, можно было собрать союзников из своих деревень и лагерей и устроить засаду самим засадникам — столь же одностороннюю.

Лишь изредка дело доходило до сражения: обычно когда не удавались и внезапность набега, и внезапность ответной засады. Полностью утратив возможность застать врага врасплох, стороны могли построиться и обмениваться стрелами и дротиками с довольно большого расстояния. Потери в таких битвах обычно были очень низкими: сражение служило демонстрацией доблести и сигналом решимости обеих сторон продолжать конфликт. Это не значит, что войны были бескровными. Общая военная смертность, напротив, была намного выше, чем в культурах «генеральных сражений», но почти все убийства происходили в засадах и набегах.

Назовём это первой системой войны. Она древнейшая, но, как отмечено выше, никогда полностью не исчезала. Мы склонны называть этот стиль «асимметричной» или «нетрадиционной» войной, хотя это как раз самая традиционная война: в конце концов, первой традицией была именно она. Её также порой уничижительно считают примитивной, однако спешить с суждением не стоит: в благоприятных условиях местности и политики армии первой системы успешно расстраивали планы куда более сильных противников.

Мезолитическое изображение засады у Морелья-ла-Велья

Из Википедии: мезолитическая сцена битвы из Морелья-ла-Велья в Испании (около 10 000 лет до настоящего времени), на которой, судя по всему, показана засада — обычное явление в войне первой системы.

Что изменилось? Если совсем коротко: появились земледелие, города и государство. Земледелие создало оседлое население, которое не хотело уходить, но которое можно было захватить, подчинить и заставить отдавать произведённое. Его богатство сосредотачивалось в городах, которые окружали стенами, способными отразить любой быстрый набег. Зато контроль над укреплённым городским центром и его налоговым аппаратом означал контроль над сельской округой и ресурсами. Чтобы взять такой город, требовалась осада: привести большую массу войск и держать её на месте достаточно долго, чтобы пробить стены либо голодом принудить город сдаться. Так возникла война, в которой территориальный контроль определялся захватом неподвижных опорных пунктов.

В подобной войне целью было довести дело до осады. Но для этого требовалась крупная армия, которую теперь можно было встретить в поле: двигаться скрытно она вряд ли могла, ведь должна была быть достаточно большой для захвата города. Поэтому, чтобы не допустить осады, защитники могли выйти навстречу атакующим и дать им генеральное сражение. В отдельные эпохи осадное искусство или размеры армий настолько опережали устройство крепостей, что все более или менее понимали: после исхода полевой битвы результат осады предрешён. Именно это необычное положение дел даёт нам «решающее сражение», потенциально способное одним ударом закончить войну — хотя редко действительно её заканчивавшее.

Ассирийская осада Лахиша

Из Википедии: осада, успешно доведённая до цели. Этот рельеф из дворца Синаххериба в Ниневии показывает захват ассирийцами города Лахиш в Иудейском царстве в 701 году до н. э.

Назовём это второй системой войны. Именно на ней сосредоточены большинство современных индустриальных и постиндустриальных культур. Наши произведения полны генеральных сражений, помещённых в любую эпоху прошлого или предполагаемого будущего. Так мы представляем войну. Вот только воюем мы не так, верно?

В начале XX века промышленная революция обеспечила армии таким объёмом ресурсов и такой индустриальной огневой мощью, что открытые генеральные сражения стали невозможны. Все привычные элементы вымышленных битв, унаследованные от второй системы, — обзор выстроившейся в боевой порядок вражеской армии, напряжённое ожидание, яростная атака и тесная схватка масс — не могли пережить появления современных пулемётов и артиллерии.

Сменившее их назовём третьей системой войны, хотя давние читатели могут знать её под термином Биддла «современная система» — подробнее здесь. Армии современной системы по-прежнему стремятся контролировать территорию, как и во второй системе, но больше не выстраиваются друг против друга в чистом поле. Чтобы ослабить подавляющую огневую мощь поля боя, накрытого пулемётами, артиллерией и авиацией, они полагаются на укрытия и маскировку, а стремительными механизированными наступлениями стараются дезориентировать противника и перегрузить его способность принимать решения.

Пашендейль до и после Третьей битвы при Ипре

Пашендейль до и после Третьей битвы при Ипре, также известной как битва при Пашендейле, 1917 год. После артиллерийского обстрела различимы лишь слабый контур дороги и несколько зданий. Воздействие современной огневой мощи на физический облик поля боя совершенно не похоже ни на что из домодерной эпохи.

Что происходит, когда встречаются две современные системы наших дней? На самом деле мы не знаем, хотя догадок хватает. Одна из причин, почему за прошлогодним — для тех, кто читает позднее: 2020 года — конфликтом Азербайджана и Армении следили так пристально, заключалась в возможности увидеть две стороны, обе имевшие, пусть порой и неполный, доступ к полному набору средств современной войны: не только танкам, самолётам и артиллерии, но и кибервойне, беспилотникам и так далее. Результаты ещё предстоит долго обсуждать и анализировать, однако, возможно, приближается четвёртая система войны. Её определит то, как воздушная мощь беспилотников в сочетании с электронной разведкой и кибервойной заново очертила пространство боя и позволила прежде всего Азербайджану проецировать огневую мощь глубоко в районы, которые армянские силы считали безопасными.

Но не будем слишком отвлекаться. Суть в том, что системы войны не просто различны: они различны настолько радикально, что армии, созданные в одной системе, часто в основе своей не способны понять другие. Отсюда склонность армий второй и третьей систем принимать войну первой системы за странную новую военную инновацию, хотя на деле она намного древнее прочих. Как мы увидим, цели, переживания и результаты этих систем зачастую очень различны. Они требуют и воспитывают разные ценности и по-разному формируют общества.

Храбрость

Но по крайней мере хрупкое равновесие храбрости и ужаса в бою всегда было одинаковым, верно? Безусловно, бой всегда пугал: в конце концов, вас пытаются убить. Но стоит обратиться к тому, как в этих культурах понимали храбрость и её проявление, как распадаются и идея универсального опыта боя, и идея универсальной «воинской храбрости». Возьмём лишь несколько примеров.

У коренных народов Великих равнин признаком великой храбрости был личный поступок — об этом см. полную примеров книгу А. Р. Макгинниса Подсчёт ку и угон лошадей (Counting Coup and Cutting Horses, 2010), — особенно прикосновение к вражескому бойцу, «подсчёт ку», либо кража лошадей из вражеского лагеря, обычно ночью и тайком. Иногда утверждают, что подсчитать ку значит коснуться врага, не убивая его, но Макгиннис довольно убедительно это опровергает. Враг мог быть убит, мог быть уже мёртв, мог быть убит кем-то другим; в некоторых случаях ку над одним павшим врагом могли подсчитать до четырёх воинов, причём ни один не обязан был быть его убийцей (Макгиннис, 44, 63). Эти поступки были в основе своей индивидуальными, а почёт приносила сама дерзость, не обязательно непосредственная полезность. Макгиннис не раз отмечает: чести удостаивалось не убийство врага, а собственно рывок вперёд ради прикосновения к телу.

Разумеется, во многих случаях за таким подсчётом ку следовало быстрое отступление: тело, вероятно, находилось среди ещё живых и опасных врагов. В этом и был смысл — проявить величайшую дерзость и умение, бросившись в самую гущу врагов, коснуться одного и выбраться обратно. То же относилось к «угону лошадей», который обычно требовал прокрасться во вражеский лагерь, буквально окружённый — будем надеяться, ничего не замечающими — вражескими воинами, схватить их лошадей и ускакать. Рассказ от первого лица о таком набеге в Говорит Чёрный Лось (Black Elk Speaks, 1932) навсегда врезался мне в память; Макгиннис приводит ещё несколько примеров.

(Замечу, последним представителем коренных народов Великих равнин, который получил полный набор воинских почестей и стал военным вождём, был Джо Медисин Кроу. Во Второй мировой войне он прославился тем, что сумел возглавить военный отряд, отнять оружие у врага, подсчитать ку — над живым противником! — и угнать около пятидесяти лошадей у нацистских войск СС.)

Такое понимание храбрости было почти совершенно чуждо, например, классическим грекам. Греческие представления о воинском совершенстве восходили к Гомеру — об этом см. Дж. Э. Лендона, Солдаты и призраки: история битвы в классической древности (Soldiers and Ghosts: A History of Battle in Classical Antiquity, 2005), — и к этике индивидуального боя, где честь добывалась убийством выдающихся врагов. Но к V веку её сменила этика, почти полностью сосредоточенная на сохранении места в строю. Вот что пишет спартанский поэт Тиртей в переводе М. Л. Уэста:

Не поставлю я в счёт и не упомяну человека ни за быстроту ног, ни за искусство в борьбе, даже будь он ростом и силой с циклопа или быстрей свирепого северного ветра Фракии; мне всё равно, превзойдёт ли он красотой Тифона, знаменитым богатством — Кинира или Мидаса, царственностью — Пелопа, сына Тантала, гладкой убедительностью речи — Адраста, или прославится во всём, кроме доблести. Нет, человек не достоин высокого почёта на войне, если не способен выдержать вид крови и смерти, встать близко к врагу и сражаться. Это высшая доблесть, прекраснейшая человеческая награда и лучший приз, какой может завоевать отважный юноша. Всё общество и государство выигрывает, когда человек в переднем ряду твёрдо стоит на месте и держится стойко, не помышляя о позорном бегстве, ставя на кон жизнь и крепкое сердце и ободряя стоящего рядом. Вот человек, достойный почёта на войне.

Это не дерзкая, а стоическая — в общеупотребительном смысле — храбрость: мужество оставаться на месте в строю. Заметьте, для Тиртея храбрость важнее умения, силы или скорости. Неважно, насколько хорошо человек сражается; важно лишь, что он «держится стойко», «твёрдо стоит». Индивидуальным подвигам здесь места нет. Аристодем — другой спартанец, желавший вернуть честь, утраченную из-за того, что он пережил битву при Фермопилах, — безрассудно вырвался из фаланги навстречу персидскому наступлению при Платеях. Геродот особо подчёркивает: спартанцы не наградили его за отвагу, а отметили тех, кто сохранил своё место в строю (Геродот, 9.71; сам историк не вполне согласен с их решением).

Такая форма храбрости развивалась вместе с гоплитской фалангой, где и позорное бегство, и безрассудный рывок подвергали товарищей опасности, убирая из линии один щит. Лэндон сразу отмечает: важным оставалось личное соперничество — желание показать, что лично у вас больше отваги удерживать место, чем у других. Но этот способ боя в основе своей коллективный, а не индивидуальный, и ценности с добродетелями у него соответствующие. Греки часто презрительно называли трусостью способ боя «варваров», которые смело наступали, но быстро отступали.

Поэтому человек, который сохраняет место в группе и не бросается безрассудно вперёд, — храбрейший из греков, но среди народа кроу показался бы трусом. Самый храбрый кроу, который умно и дерзко атаковал, совершал набег и уходил прежде, чем враг успевал ответить, в глазах греков был бы безрассудным трусом, недостойным почестей. Эти представления о храбрости не просто различаются: они диаметрально противоположны и требуют совершенно разных действий в сходных обстоятельствах!

Переводчик назовёт оба понятия «храбростью», однако при ближайшем рассмотрении они требуют совершенно разного. И это лишь два примера. Как отмечает Лэндон в указанной работе, римская virtus отличалась от греческой andreia, хотя оба слова вполне могут переводиться как «храбрость» или «доблесть» — и оба этимологически означают «мужественность»; не забудем, насколько строго эти общества разделены по гендеру. Римская virtus часто проявлялась в личной инициативе, но её всегда сдерживала римская disciplina, дисциплина. Поэтому эта система воинских ценностей отличалась и от системы кроу, и от греческой.

Оба этих стандарта храброго поведения, в свою очередь, совсем не похожи на понимание храбрости в Европе Раннего Нового времени — дополнительные источники см. у Ли, Ведение войны (Waging War), с. 239–240, прим. 33. Пика и мушкет сместили центр войны от аристократов на конях к аристократам, командующим большими массами пехотинцев-неаристократов. Но из их сочинений совершенно ясно: эти аристократы были убеждены, что выскочки-крестьяне в пехоте от рождения вовсе лишены храбрости. Предполагалось — в силу их предрассудков, — что таких солдат нужно без конца муштровать синхронными упражнениями, пока сложная последовательность перезарядки мушкета не станет полностью механической. Ли указывает, что такой подход к обучению не был необходим: другие общества той эпохи прекрасно приспособились к пороху без него. Он был порождением ценностей и предубеждений европейской аристократии XVI–XVII веков.

Строевые приёмы с мушкетом в руководстве XVII века

Из Викисклада: руководство XVII века по строевым приёмам с мушкетом. Заметьте, показано лишь несколько из бесконечно отрабатывавшихся действий, позволявших быстро подготовить мушкет, выстрелить из него и перезарядить.

В идеале такие солдаты должны были быстро, но механически перезаряжать оружие, исполнять приказы и перестраиваться, почти не обращая внимания на сражение вокруг. В мундирах для них даже стали предпочитать высокие накрахмаленные воротники именно ради ограничения поля зрения. Это не человек, который, по словам Тиртея из другого произведения, «кусает губу и стоит против врага», а человек, в идеале настолько механический в движениях и привычках, что его храбрость или её отсутствие, осознание поля боя или его отсутствие совершенно не имеют значения. Однако грек мог бы подумать: по крайней мере такие люди всё ещё не должны робеть под огнём и обязаны стоять перед ним во весь рост.

Ведь даже во время Второй мировой войны считалось, что хороший британский офицер не должен пригибаться или искать укрытия под огнём: так он показывал солдатам образец достойного хладнокровия. Из разговоров с недавними ветеранами — правда, американскими, а не британскими, поскольку я живу в США — у меня сложилось впечатление, что на современном поле боя офицера, ведущего себя так же, сочли бы безрассудным или глупым, но не храбрым. Сегодняшний образ храбрости под огнём — солдат, который быстро движется пригнувшись и при всякой возможности перебегает от укрытия к укрытию. Безрассудство порицается именно потому, что может подвергнуть опасности товарища.

Вместо этого многие современные армии ценят храбрость, позволяющую сохранять спокойствие и принимать холодные, разумные решения. Если позаимствовать первую строку «Если…» Редьярда Киплинга: «О, если ты спокоен, не растерян, / Когда теряют головы вокруг / И обвиняют в этом лишь тебя…» От пехотинца XVII века ничего подобного не ожидали: офицеры почти не доверяли ему принимать решения вообще. Но, как мы уже обсуждали, современная система боя требует передавать всё больше решений всё ниже по командной иерархии. Старшие офицеры дают подчинённым — часто вплоть до унтер-офицеров — свободу на месте менять планы по ходу дела, пока те следуют общему замыслу задачи. Эту систему часто называют немецким термином Auftragstaktik.

Каждый из этих участников боя вовсе не чувствовал бы себя как дома в военных системах остальных — хотя Прессфилд прямо предполагает обратное, а троп «универсального воина» подразумевает это шире. Даже само определение храбрости сильно меняется от системы к системе и порой становится совершенно чужим. Здесь перевод, на мой взгляд, способен ввести изучающих историю в заблуждение: они читают в переводном тексте слово «храбрость» и полагают, что знают его смысл — будто речь идёт об их определении храбрости. А это вполне может быть не так. К слову, то же относится к «добродетели». Латинская virtus, которую часто переводят родственным английским virtue, почти не связана со смирением, милосердием, честностью и другими «добродетелями» в современном представлении.

Представление общества о храбрости, как мы увидели, обусловлено обстоятельствами. Оно зависит от способа ведения войны, устройства общества и применяемого оружия. Храбрость человека, который с закушенной губой сохраняет место в строю, — не храбрость угонщика лошадей, не храбрость человека, механически перезаряжающего оружие под огнём, и не храбрость человека, который спокойно, но быстро ищет укрытие при звуке миномётной сирены. Более того, многое указывает на то, что ужас под обстрелом — не совсем тот же психический опыт, что ужас перед кавалерийской атакой или перед непрерывным двухнедельным артобстрелом. И это приводит нас к…

Страшное лицо битвы

У книги Лицо битвы (The Face of Battle, 1976) в каком-то смысле странное название. Оно подразумевает, что существует одно лицо битвы, которое автор, Джон Киган, собирается открыть; судя по предисловию, именно на этот вопрос он и хотел ответить. Но замысел не переживает столкновения с оглавлением: из него ясно, что Киган покажет не одно лицо битвы, а лица трёх разных сражений, и выглядеть они будут весьма по-разному. Чтобы не изобретать колесо заново, я воспользуюсь примерами Кигана — хотя, конечно, у Лица битвы, как у любой исторической работы, есть недостатки.

Первая битва Кигана — Азенкур, 1415 год. Она знаменита ролью английского длинного лука, но наступление французов — и конных, и пеших — достигло английских линий; источники говорят об этом вполне ясно. Следовательно, обсуждаемый здесь ужас — ужас натиска: не внезапного потрясения и не удара током, а натиска как противоположности огню. Натиск — бой, в котором две массы солдат вдавливаются одна в другую в рукопашной. Вопреки Голливуду, это не столько беспорядочная свалка, сколько ряд схваток вдоль линии соприкосновения двух построений. Наступавшим французам приходилось заставлять себя идти вперёд, к страшному столкновению, а англичанам — подобно упомянутым выше гоплитам — оставаться на месте, глядя, как пугающая перспектива рукопашной неуклонно приближается.

Существует немало свидетельств, что ужас такого столкновения отличается от других ужасов войны — уточню: не «лучше» и не «хуже», а иначе в важных отношениях. Известно множество подразделений, способных долго стоять под огнём, но почти мгновенно рассыпавшихся перед угрозой рукопашного столкновения. Возьмём гораздо более свежий пример. В Бай-Бече в 2001 году отряд талибов выдержал два дня тяжёлых бомбардировок и вдобавок отбил атаку пехоты, однако почти сразу развалился, когда его тыл успешно застала врасплох кавалерийская атака — да, в 2001 году. Этот эпизод отмечен в статье С. Биддла «Афганистан и будущее войны» (Afghanistan and the Future of Warfare, Foreign Affairs 82.2, 2003).

Поэтому источники о межгосударственных войнах до пороха — именно там чаще встречаются боевые системы, ориентированные на натиск, — подчёркивают сходную последовательность страха. Сначала ужасает вид вражеской армии, выстраивающейся напротив; особенно много описаний стучащих зубов и дрожи в такие мгновения оставила греческая литература, и нетрудно понять почему. Затем приходит ровный ужас ожидания, пока армии сближаются и каждый шаг приближает столкновение. Нередко одна сторона ломалась ещё до соприкосновения: нарастал страх не того, что происходит, а того, что вот-вот произойдёт. И лишь потом наступал давно ожидаемый, не такой уж внезапный удар двух построений — обычно ненадолго, учитывая непреодолимое человеческое стремление не стоять возле врага, пытающегося ткнуть вас острой палкой. Думаю, в человеческой психике есть нечто фундаментальное, что глубже понимает угрозу другого человека с остриём или стремительно приближающегося огромного коня, чем угрозу пуль или стрел.

«Битва при Ватерлоо» Уильяма Сэдлера

Из Википедии, «Битва при Ватерлоо», Уильям Сэдлер, 1815 год.

Так мы переходим ко второй битве Кигана — Ватерлоо, 1815 год, — отчасти определённой способностью британцев твёрдо держаться под продолжительным артиллерийским и ружейным огнём. Французская артиллерия — большая батарея из 80 орудий — открыла огонь в 11:50 и продолжала его несколько часов, пока в четыре часа дня не пошла вперёд французская кавалерия, рассчитывая, что орудия достаточно «размягчили» британцев и тех удастся выбить с позиции. В отличие от Азенкура или гоплитской битвы, которые могли закончиться за пару часов и состояли главным образом из мрачного ожидания, солдаты обеих сторон при Ватерлоо переживали иной ужас: часами оставались под непосредственной угрозой, пока над головой свистели пули и ядра.

Крайняя степень этого различия особенно ясна, если перенестись дальше, к Сомме и артобстрелу 1916 года. Британцы готовили наступление недельной артиллерийской подготовкой и выпустили полтора миллиона снарядов — около 148 снарядов в минуту, каждую минуту целой недели. При первых звуках выстрелов солдаты — в данном случае немцы, хотя ещё в феврале настала очередь французов пережить обстрел при Вердене — бросились в блиндажи у основания траншей и стали ждать. Британцы при Ватерлоо могли утешать себя тем, что так или иначе ужас обстрела не продлится больше дня. Солдат Первой мировой никак не мог знать, когда прекратится канонада и начнётся собственно сражение. Он вообще не видел поля боя: мог только сидеть под землёй, пока всё вокруг содрогалось, и быть готовым в мгновение прекращения огня выбежать к брустверу и установить пулемёты. Опоздай он — и наверху его уже встретят британские гранаты и штыки.

Разрушенная обстрелом дорога на Бапом после битвы на Сомме

Из Викисклада: остатки сельской местности после продолжительного обстрела в битве на Сомме, 1916 год.

На следующей неделе мы поговорим о ранах, физических и душевных, но меня поражают повторяющиеся сообщения о солдатах, которых напряжение таких обстрелов ломало настолько, что потом они бродили словно оглушённые и лишённые разума, будто канонада свела их с ума. В домодерном корпусе источников сообщения о столь немедленной боевой травме исчезающе редки; Геродот, 6.117 — редкий пример. Нетрудно понять, почему постоянная угроза внезапной, неизбежной смерти, нависающая днём и ночью на протяжении дней, а иногда недель, создаёт совершенно иной вид ужаса.

Однако, если выйти за пределы трёх исследований Кигана, разговоры с современными ветеранами наводят меня на мысль, что ужас обстрела — необходимость долго стоять или прятаться под непрерывным огнём — не всегда совпадает с ужасом современного поля боя. Разумеется, я могу судить лишь с чужих слов — но что ещё обычно остаётся историку? Похоже, поле боя, где всё может казаться мирным, нормальным и даже немного скучным, пока внезапно не завоет миномётная сирена или не взорвётся придорожное самодельное взрывное устройство, создаёт иной опыт: опасность возникает мгновенно. Такой страх порой проявляется в гипербдительности, словно совершенно неизвестной греческим и римским авторам. В большинстве случаев им она едва ли была нужна: настоящие внезапные атаки случались редко, ведь подвести целую армию к другой незаметно крайне трудно. Она не кажется особенно заметной и в описаниях «снарядного шока» Первой мировой — сегодня мы назвали бы его ПТСР, — где на первый план выходят крайнее утомление, «взгляд на тысячу ярдов» и полное эмоциональное истощение. Хотя мне любопытно, не найдём ли мы нечто очень похожее в травме жителей деревни, внезапно подвергшейся набегу в рамках первой системы войны.

Война всегда была страшна, но страшна не одинаково. Читая рассказы от первого лица о чувствах в бою, трудно не заключить: эмоции человека, настраивающего себя на атаку в рукопашную, не совпадают с эмоциями человека, пытающегося держаться под длительным ружейным огнём; те отличаются от чувств под артобстрелом, а они — от чувств человека, который вглядывается в толпу и гадает, кто из этих с виду невинных людей — если вообще кто-то — тайком нажимает выключатель спрятанного рядом взрывного устройства.

«Взгляд на две тысячи ярдов» Томаса Ли

Из Википедии, «Взгляд на две тысячи ярдов», Томас Ли, 1944 год.

Антракт

Я сосредоточился главным образом на контексте сражения и переживаемых в нём чувствах, но к этому моменту, в том числе по изображениям, должно быть столь же очевидно: сама физическая реальность боя тоже могла сильно различаться. Идти в бой плечом к плечу с товарищами — не то же самое, что в одиночку прокрадываться во вражеский лагерь за лошадьми или одному прятаться в окопе под падающими вокруг снарядами. Однако в конце концов мы обсуждаем универсального воина, а не универсальную войну, поэтому сосредоточиться на участнике боя, а не на бое, было уместно.

Пока мы почти не увидели свидетельств существования универсального воина. Вместо этого мы обнаружили настолько чуждые друг другу системы войны, что армии, встречаясь даже с древнейшими её формами, часто считают их непостижимыми. Мы увидели, что даже такое основополагающее понятие, как «храбрость», разные культуры определяют и понимают радикально по-разному: храбрый воин одной культуры может оказаться трусливым солдатом другой — и наоборот. И мы увидели, что хотя битва всегда страшна, даже ужас не универсален: его формируют условия опасности.

На следующей неделе продолжим и рассмотрим окружающие сражение элементы войны. Битва, очевидно, меняется — но меняется ли война?


Если вам понравилась эта статья или у вас есть комментарии, присоединяйтесь к дискуссии в канале Telegram или сервере в Discord.

Помогите распространить статью, сделав репост