Киборги и Чародеи

Киборги и Чародеи

Универсальный воин, часть IIb: солдатская доля

Универсальный воин, часть IIb: солдатская доля

Автор: Bret Devereaux
Перевод: Codex по инструкциям Антона "Palant" Палихова
Нет времени читать всю статью?

Оригинал

Это продолжение второй части состоящего из трёх материалов (I, IIa, IIb, III) о представлении, будто существует «универсальный воин»: некое надвременное единообразие опыта войны или «воинских ценностей», которое способно дать полезный образец для жизни вообще либо открыть фундаментальную истину об опыте войны.

Мы начали эту часть на прошлой неделе, рассмотрев формы войны и непосредственное эмоциональное переживание боя. Мы обнаружили не одну войну, которая «никогда не меняется», а несколько систем войны. Они действуют совершенно по-разному, причём и внутри каждой системы, и между ними существует значительное разнообразие. Армиям нередко кажутся почти совершенно чуждыми противники, действующие в другой системе войны.

Более того, непостоянным оказался и опыт битвы: не только технологии, тактика и обстоятельства, но и непосредственное эмоциональное переживание храбрости и страха. Разные культуры по-разному понимали «храбрость» — и следует помнить, что перевод здесь обманчив: большинство из них вообще не знало «храбрости», а знало andreia, fortis, corage, der Mut или woohitike. В конечном счёте это несколько разные понятия, ни одно из которых не совпадает с храбростью совершенно точно. Разные битвы вызывали разные виды страха и по-разному испытывали участников боя.

Теперь продолжим нашу солдатскую службу и рассмотрим другие стороны опыта войны: значение товарищей, тяжёлую рутину и труд, а также, конечно, ранения — телесные и душевные — и исцеление. Снова, злоупотребляя вступительными словами серии Fallout, спросим: правда ли, что «Война. Война никогда не меняется»?

Заставка Fallout 4 со словами «War never changes»

Знаменитая вступительная фраза из всех игр Fallout — здесь версия из Fallout 4. Как мы увидим, она звучит правдиво, но правдой не является. Война меняется, и очень сильно.

Связывающие узы

А что насчёт личных отношений, возникающих во время конфликта? «Братство по оружию» уж наверняка по-настоящему универсально, верно — хотя не забудьте о сложностях шекспировского Генриха V? Наверняка общественные связи, удерживавшие вместе роту «Изи» в 1944–1945 годах, были теми же, что в 1415-м. Или в 415-м?

Нет. Не совсем.

Подойти к вопросу можно через понятие сплочённости — нравственной силы, которая удерживает группу бойцов вместе на поле боя под огромным эмоциональным давлением. Сильные связи, возникающие между солдатами современных армий — особенно устроенных по европейскому образцу, — не случайность, а основная часть институциональной работы этих армий над сплочённостью. На прошлой неделе мы кратко обсудили появление в Европе Раннего Нового времени тщательно муштруемого и дисциплинированного «механического» солдата. Такой подход не был необходим для эффективного применения огнестрельного оружия — например, османские янычары прекрасно им пользовались без подобной подготовки и организации. Он вырос из презрения аристократической верхушки — то есть офицеров — к выбившимся наверх солдатам-крестьянам и убеждения аристократов, что заставить этих людей хорошо сражаться можно лишь бесконечной муштрой.

Атака прусской пехоты при Гогенфридберге

Из Википедии, «Атака прусской пехоты, 4 июня 1745 года», Карл Рёхлинг (1855–1920).

Забавно, что система явно работала, но вовсе не по причинам, в которые верили её аристократы-первопроходцы. Систематически изучать сплочённость подразделений начали по-настоящему лишь после Второй мировой войны — например, С. Л. А. Маршалл в Людях против огня (Men Against Fire, 1947). Последующая литература огромна; в работе Маршалла есть проблемы, но её общие выводы получили подтверждение в позднейших исследованиях. Стало совершенно ясно: под огнём солдат удерживает не «дело» и не патриотизм, а сплочённость группы, рождённая острой потребностью не подвести товарищей по подразделению. Короче говоря, сильные общественные связи между товарищами — лишь часть множества выводов Людей против огня — удерживали подразделения вместе и заставляли их сражаться эффективнее.

Муштра и дисциплина европейских армий Раннего Нового времени действительно непреднамеренно выполняли множество действий, укреплявших сплочённость. Солдат удаляли из гражданского общества — изоляция от больших групп укрепляет сплочённость подразделения, — делили на очень малые группы — если основная связанная группа остаётся меньше числа Данбара, ей легче сплотиться; поэтому взвод имеет естественный размер подразделения, — а затем проводили через трудное и неприятное обучение, ту самую муштру и дисциплину, создавая чувство исключительного общего опыта и жертвы. Всё это не превращало людей в машины, но формировало сильные связи внутри подразделений, которые заставляли бойцов продолжать сражаться, даже если дело их почти не волновало. А в ту эпоху обычно именно так и было: например, в армии Фландрии избытка патриотизма не наблюдалось.

На эту сплочённость и её современный источник — «закаляющий» учебный лагерь — любят указывать со словами: «Ага! Вот настоящая универсалия эффективного солдата-воина!» Но — вы ведь знали, что будет «но», — это не так. Системы, которые с помощью муштры и дисциплины развивают сплочённость подразделения через общественные связи, исторически довольно редки. Подобное встречается у римлян со времён Средней республики — но заметно угасает к концу Поздней античности; византийская армия, похоже, действовала уже не так, — в Китае начиная с империи Хань, у японской пехоты асигару периода Сэнгоку и в Европе Раннего Нового времени. Это звучит внушительно, но составляет сравнительно малую часть исторического периода и даже тогда охватывает относительно немного мест. В Западной Европе, которую чаще всего связывают с этой системой организации — возможно, несправедливо по отношению к Восточной Азии, — речь идёт лишь примерно о половине исторического периода.

Большинство обществ вместо этого полагалось на уже существующие общественные связи, возникшие вне опыта войны. Греческие гоплитские армии обычно строились по полисам, то есть городам, а внутри этих блоков — по всё меньшим общественным группам, так что родственники и соседи стояли в боевой линии плечом к плечу. Спарта добивалась этого системой общих трапез, сисситий, но мысль, что сражаться следует рядом с людьми, с которыми вы обедаете и общаетесь — обычно с соседями, — была совершенно обычной в большинстве греческих городов. Это делалось намеренно: фалангу удерживало общественное давление, страх показаться трусом перед самыми важными для тебя людьми, чьи укоризненные взгляды пришлось бы терпеть в мирной жизни. Те же силы, к слову, удерживали вместе преимущественно добровольческие армии Гражданской войны в США — см. Дж. Макферсона, За дело и товарищей (For Cause and Comrades, 1997).

Воинские сословия, напротив, часто опирались на классовую солидарность и требование к каждому военному аристократу проявлять личное воинское совершенство. Ричард Койпер язвительно пишет, что литературу средневекового рыцарства наполнял «совершенно неутомимый, почти навязчивый упор на личную доблесть» (Р. У. Койпер, Рыцарство и насилие в средневековой Европе, 1999). Мы немало говорили о ценностях конных аристократов и в их роли бойцов, и в роли полководцев. Эти ценности слабо связаны со сплочённостью товарищей, созданной дисциплиной. Да и образы «хорошего полководца» и «хорошего офицера» радикально менялись от места к месту. Александр должен был вести кавалерию с переднего края; римские императоры редко выходили на поле боя и, когда выходили, командовали с тыла: рисковать «мозгом» армии в личном бою было бы глупо, а возглавляющий кавалерийскую атаку всё равно едва ли способен управлять остальным войском.

Особенно поразительно в «воинском этосе» авторов вроде Прессфилда то, что уникальность связей, удерживающих солдат в бою, принимается как норма. Предполагается, будто эта связь и общая жертва одновременно уникальны для боя и универсальны для всех его участников. Но один из ключевых тезисов, прекрасно изложенных Себастьяном Юнгером в Войне (War, 2010), а затем в Племени (Tribe, 2016), состоит в том, насколько странен этот опыт исторически. Юнгер отмечает: в прежних обществах солдаты возвращались с войны в сообщества — часто небольшие земледельческие или племенные — такие же сплочённые, как пехотный взвод; более того, нередко в них входили буквально те же люди, что и во взвод. Современные солдаты ощущают исключительность боевых связей из-за исторически необычного отрыва от корней, порождённого промышленной революцией и постиндустриальной эпохой.

Множество исторических обществ ясно подтверждает мысль Юнгера: основой военной сплочённости там служили небоевые связи. Это могла быть общность маленького города в гоплитской фаланге, основанные на сословных ожиданиях узы рыцарей или, если уж на то пошло, полковая система армий более позднего Нового времени, набиравших людей по штатам и городам именно ради такой сплочённости. Она ярко проявляется у полков Гражданской войны в США в книге Макферсона За дело и товарищей (1998), но играла роль и в британской полковой системе даже во время Первой мировой.

Короче говоря, исключительность таких уз исторически вовсе не универсальна. Во многих обществах им сопутствовали столь же сильные и требовательные связи семьи, клана, соседства, деревни или покровительства: лишь одна нить в паутине множества нитей. Считать, что боевое товарищество уходит в бесконечно глубокое военное прошлое, — значит принимать за норму особенность современного общества, которая одновременно необычна и, возможно, вредна для приспособления.

Здесь полезно заметить: все наши примеры до сих пор относятся ко второй или третьей системе войны. В них важно удерживать территорию в обычных столкновениях, поэтому бойцов приходится приучать к чему-то крайне неестественному — сохранять место и сражаться под непосредственной угрозой и при очень высокой вероятности смерти. Но как быть с первой системой войны? Обычно она не требует стоять сомкнутым строем под огнём или отражать массовые атаки. Она сосредоточена на набегах и засадах по принципу «наскочить и убежать», а к открытому бою — почти никогда не решающему — прибегает лишь после их неудачи.

Для сил первой системы именно то, ради чего создаётся вся эта сплочённость, — заставить людей держаться вместе, когда становится тяжело, — совершенно непродуктивно. В невыгодном положении лучшим ответом часто будет «рассеяться и собраться снова». Как мы уже обсуждали, население таких обществ обычно невелико и просто не может выдерживать генеральные сражения с высокой смертностью. Поэтому общества первой системы вступают в бой лишь при очень выгодных условиях — в набеге или засаде — либо когда выбора нет, потому что набег или засаду устроили им.

Это, конечно, не значит, что у таких сил отсутствовала мотивация к бою: перед нами всё ещё люди, и человеческая психология важна. Но мотивация естественно вытекала из устройства сообщества — родственных уз и связей внутри деревни или племени, — была индивидуальной, а не групповой — человек не держал позицию в составе группы, а сам решал, стоять ему или бежать, — и, наконец, не зависела от готовности удерживать невыгодное положение. Европские авторы, описывавшие, например, противников из коренных народов Северной Америки, регулярно жаловались на их способность просто растворяться, вместо того чтобы встречать армию европейского образца на невыгодных условиях, когда европейские военные ценности требовали бы упорного сопротивления и устойчивой сплочённости. Для североамериканских сил «держаться вместе» в таких условиях было бы глупо и губительно: лучше рассеяться и сократить потери.

Короче говоря, подобные системы войны почти не стараются создавать сплочённость армий второй и третьей систем, поскольку для их боевого стиля она вредна. Соответственно, без поддерживающей её системы общественных ценностей членов таких обществ бывает трудно обучать бою солдат второй или третьей системы. Это хорошо видно по повторяющимся трудностям создания армий «западного» образца в странах без традиций подобной сплочённости.

Что остаётся? Системы создания сплочённости — да и сама сплочённость — оказываются вовсе не универсальными, а обусловленными конкретными культурами и местами. Я ещё сильно преуменьшил, сколько существует разных систем и методов; на практике их сочетание уникально для каждого общества. Более того, отдельные общества из-за своего способа войны почти не заинтересованы в развитии сплочённости и вместо неё сосредоточены на иных видах боевой мотивации.

За пределами банальных наблюдений, что люди — общественные животные, строящие отношения друг с другом, и что общие невзгоды сближают, здесь ничего нет. Эти же выводы с равным успехом могли бы подтверждать существование «универсального аспиранта» или «универсального разработчика видеоигр в период кранча». Наблюдение, будто узы сослуживцев исключительно сильны — сильнее любых других связей, — работает, похоже, лишь для современных лишённых корней постиндустриальных обществ, последовательно ослаблявших все остальные связи — часто по веским причинам, например ради освобождения личности. Достаточно посмотреть, как эти сильные связи не могут одержать верх над семьёй, сословием или племенем при попытках обучить армии западного образца в незападных странах, чтобы увидеть: первенство «товарищей» социально обусловлено. И снова идея универсального солдата повторяет классическую ошибку исторического мышления: явно обусловленный обстоятельствами современный опыт анахронично переносят в прошлое. Нелепость «универсального солдата» — в замкнутости рассуждения, где анахроничный перенос считают доказательством существования того, что переносят.

Тяжёлая рутина и труд

А как быть с другими обычными тяготами солдатской службы? Насколько универсальны плохая еда, долгие переходы, тяжёлая поклажа, изнурительная работа?

Здесь мы возвращаемся к прежнему замечанию: по-английски «воевать» и «служить солдатом» — разные глаголы с разным значением. Солдатская служба подразумевает эти тяготы, а ведение войны — не обязательно. Нетрудно понять почему: воинские сословия в таких обществах часто были аристократами и обычно многого из этого не делали. Римские источники особо отмечают, когда полководец ел ту же пищу, что его солдаты, потому что большинство римских аристократов на должностях полководцев или военных трибунов так не поступало. Привилегии звания и сословия сохранялись.

То же мы видим у средневековой аристократии. Жан де Бюэй говорит о «трудностях и муках» войны, но Клиффорд Роджерс приводит один вымышленный и роскошный, однако не невероятный военный отряд, «подобающий барону или рыцарю-баннерету». В него входили капеллан, три герольда, четыре трубача, два барабанщика, четыре пажа, двое слуг пажей, два повара, фуражир, кузнец, оружейник, ещё двенадцать слуг — с лошадьми, вероятно, и как бойцы, и как прислуга — и управляющий всем этим мажордом. И всё это вдобавок к одному лорду, трём рыцарям и девяти оруженосцам (К. Роджерс, Жизни солдат в истории: Средние века, 2007, с. 28–29).

Герцог Вильгельм пирует, пока солдаты строят лагерь, на Байёском гобелене

Из Википедии, фрагмент Байёского гобелена. Слева герцог Вильгельм и его приближённые сравнительно удобно пируют в лагере в Англии, а справа один из его лордов велит солдатам строить укреплённый лагерь. Солдатская служба могла сильно различаться в зависимости от общественного положения!

Жан Ле Бель — цитируется у Роджерса в указанной работе — противопоставляет положение знати в армии Эдуарда III в 1327 году, где «можно было видеть великих вельмож, прекрасно обслуженных великим множеством блюд и сладостей — столь необычных, что я не сумел бы их назвать или описать. Там можно было видеть богато одетых и благородно украшенных дам», положению в самом лагере. Там открытая драка между обычными солдатами из Англии и Эно переросла в настоящее сражение, где погибли 316 человек. Но лагерь был разделён так строго, что «большинство рыцарей и их господ находились тогда при дворе и ничего об этом не знали» (Роджерс, с. 66–67). Равным образом, кроме крайних обстоятельств, рытьё рвов и строительство лагеря доставалось простым солдатам. А Рул Конинендейк совершенно справедливо скажет вам: рвы важны! Сомневаетесь — ройте рвы. Или заставьте других рыть их за вас.

Однако различия не ограничивались высшей аристократией. Переход под тяжёлой поклажей часто считают квинтэссенцией «солдатского опыта», но, похоже, многие греческие гоплиты-пехотинцы отправлялись на войну с личным рабом или слугой, который нёс их снаряжение. Римляне несли набор снаряжения и припасов, более похожий на поклажу современного солдата — и по весу, и, если не считать боеприпасов, по содержанию. Но неримские авторы, такие как грек Полибий (18.18.1–7) или иудей Иосиф Флавий (Иудейская война, 3.95), явно поражены количеством инструментов и снаряжения, которое несли римляне. Полибий, кстати, писал до появления «мариевых мулов». Римская impedimenta явно была куда тяжелее, хотя и македоняне несли намного больше греческой гоплитской армии — см. Д. Энгельса, Александр Македонский и логистика македонской армии (1978).

Римские солдаты с походными тюками на колонне Траяна

Римские солдаты с колонны Траяна, около 110 года, переходят понтонные мосты со снаряжением. Наверху видны их походные тюки — sarcina, — поднятые на палках. Сравните их с гоплитом, покидающим дом, на изображении ниже.

Тем временем Джонатан Рот в Логистике римской армии на войне (264 год до н. э. — 235 год н. э.) (1999) сразу замечает: хотя солдаты часто жалуются на плохие или недостаточные пайки, в римских источниках таких жалоб, похоже, нет даже при мятежах легионеров. Судя по данным, римские солдаты питались довольно хорошо и получали обильные пайки. В лагере их рацион мало отличался от мирного — особенно в имперский период, когда легионы стояли на полупостоянных базах. На марше приходилось довольствоваться bucellatum — твёрдым сухарём вроде галеты. Но для многих италийских крестьян эта пища, похоже, была ненамного хуже — и ненамного отличалась — от повседневной.

Резким контрастом тяжело нагруженному, медлительному, но наверняка очень смертоносному римскому легионеру служат зулусские импи: они двигались быстро, налегке и порой слегка голодными. На марше зулусские воины обычно несли лишь снаряжение, а припасы переносили удиби, мальчики-носильщики. Даже этих припасов было мало. Зулусские силы, пришедшие к Роркс-Дрифту в 1879 году, находились в походе всего шесть дней, но ни один воин не ел уже двое суток. Такие летучие колонны с минимальным снабжением, двигавшиеся быстро и очень скрытно, были нормой зулусской войны. Нельзя читать об англо-зулусской войне и не замечать, как часто зулусские импи словно просто возникают рядом с британцами, несмотря на кавалерийских разведчиков. И уточню: это не была «примитивная» или неразвитая форма войны. Лёгкие и быстрые оперативные передвижения зулусов были намеренными — во многом плодом реформ Чаки — и очень действенными, хотя и не настолько, чтобы уравнять громадное превосходство британцев в населении, экономике и военной технике. Не каждый простой солдат был, подобно римлянину, тяжело нагруженным, медленным, сытым землекопом. «Солдатский опыт» должен включать и зулусский: лёгкое снаряжение и вооружение, быстрое движение, голод и отсутствие рвов.

Наконец, у кочевых народов жизнь в походе во многих случаях не слишком отличалась от мирной: требовались во многом те же навыки и занятия.

Короче говоря, опыт военной рутины — плохая пища, долгий труд, тяжёлая поклажа и так далее — всё равно оставался сильно обусловленным обществом, которое вело войну. Имели значение общественные различия, ожидания от мужского поведения, военные системы. Да, современные армии европейской традиции требуют от солдат тяжёлого труда и рутины. Но вспомните происхождение этой системы: простые солдаты служили аристократам, которые сами всего этого определённо не делали, зато применяли суровые телесные наказания. Уточню: это не делает систему неэффективной — она была явно действенной. Суть в её общественной обусловленности: другое общество создало бы другую систему. И создавало! Европская система Раннего Нового времени — лишь один способ устроить армию и исторически даже не самый распространённый.

Раны и исцеление

А раненые? Универсален ли их опыт?

Отношение к ранам и раненым, безусловно, меняется со временем. Мой покойный дед сражался в армии США в Италии во время Второй мировой и был ранен. Насколько помню, он почти об этом не говорил, хотя я был в том возрасте назойлив и наверняка расспрашивал чаще, чем помню. Нам, детям, он рассказывал, что получил рану от мины где-то в тылу. Это было не совсем правдой: его ранило осколком снаряда в боях под Монте-Кассино. Думаю, он хотел отдалить рассказ от опасности, от боя, чтобы нас не пугать. Игнорировать последствия всё равно было трудно: осколок повредил нервы руки, и с тех пор она слегка дрожала — с возрастом всё сильнее. Подозреваю, у многих современных американцев есть похожие истории о родственниках с «Пурпурным сердцем», которые не желали говорить о шрамах. Раненый ветеран, не любящий подобных разговоров, неслучайно стал общим местом американской литературы.

Марк Сервилий, консул 202 года до н. э., был, похоже, менее сдержан. В 167 году, когда ему было около семидесяти пяти, он завершил речь в сенате — по словам Плутарха — тем, что «раздвинул одежду и показал на груди невероятное множество ран. Повернувшись, он обнажил части тела, которые считается непристойным показывать нагими в толпе [прим. ред.: что за эвфемизм!]… и сказал: “Вы смеётесь над этими шрамами, а я горжусь ими перед согражданами, защищая которых я получил эти раны”» (Плутарх, Эмилий Павел, 31.8–9). Такой образ старого римского солдата, показывающего шрамы — в идеале всегда на груди, хотя у Сервилия как кавалериста явно нашлось несколько и на ягодицах, — обычен в римской литературе и, очевидно, нередко применялся ради риторического эффекта.

Не во всех обществах искалеченных ветеранов уважали столь высоко. Джеффри Л. Хадсон, рассказывая о возникновении в Англии XVII века пенсий для увечных ветеранов — «Увечные ветераны и государство в Англии Раннего Нового времени» в сборнике Увечные ветераны в истории, ред. Д. А. Гербер, 2012, — отмечает, что благотворительные учреждения того времени часто не желали принимать их в богадельни, поскольку «многие изувеченные ветераны были насильно завербованными бродягами и осуждёнными преступниками». Раны явно мало изменили низкое мнение общества о них. Первые способы королевской помощи, пишет Хадсон, «потерпели неудачу, поскольку местные гражданские и церковные власти сопротивлялись инициативам Тайного совета в пользу бывших военнослужащих». Не думайте, будто самим Тайным советом двигало сострадание: главным мотивом, по-видимому, была «практическая предупредительная мера против дезертирства, уклонения от вербовки и… публичного зрелища бывших военнослужащих… просящих милостыню на улицах». Возникновение пенсий для увечных ветеранов сопровождали законы, назначавшие специальных чиновников для поимки и наказания солдат-«бродяг» — в том числе бывших — и насильственного возвращения ветеранов в родные графства.

Иными словами, не все общества одинаково смотрели на раны и раненых.

Разумеется, различались и сами раны. Хадсон отмечает: английская — позднее британская — система пенсий и госпиталей для раненых ветеранов возникла в том числе из-за того, что пороховое оружие изменило характер ранений. Конечно, древнее оружие тоже могло калечить — см. исследование Дебби Снид о людях с инвалидностью в древнем мире. Но различия в смертоносности видов оружия действительно крайне важны.

Современного читателя, например, может озадачить часто повторяющаяся в древних текстах формула, что подразделения в бою «утомлены ранами»: солдата, раненного современным оружием, случившееся обычно не просто «утомляет». Но оружие до пороховой эпохи не столь смертоносно, особенно когда удар приходится по конечности, а не по голове или груди — которые к тому же могли быть лучше защищены. Просматривая испытания домодерного оружия, помните: настоящая цель была бы в доспехе и часто двигалась бы, стараясь уменьшить ущерб от удара. Об этом см. С. Джеймса, «Остриё меча: что оружие римской эпохи могло делать с телами — и почему часто этого не делало» в сборнике Оружие в действии (Waffen in Aktion, ред. А. У. Буш и Х. Й. Шаллес, 2010). Поэтому Марк Сервилий мог быть покрыт шрамами, дожить до семидесяти с лишним и хвастаться ими.

Реконструктивные лицевые маски для раненых Первой мировой войны

Из журнала Смитсоновского института: восстановительные лицевые маски при лечении ран в Первую мировую войну. Без современных способов реконструкции лица солдатам с тяжёлыми ранами порой делали маски, тщательно воссоздававшие внешность при ношении. Такие ранения, вызванные газом и другим современным оружием, новым для Первой мировой, в свою очередь потребовали новых методов лечения.

Огнестрельное оружие — даже довольно раннее — существенно смертоноснее. У. Э. Ли подчёркивает это в Империях и коренных народах (2011), объясняя, почему даже медленно стреляющие мушкеты настолько повысили смертоносность обмена огнём на расстоянии по сравнению с луками, что коренные народы Северной Америки полностью отказались от подобных генеральных сражений. Огнестрельное оружие наносит совершенно иные раны, часто требующие ампутации. Примечательно, что до пороховой эпохи типичным увечным ветераном, похоже, был покрытый шрамами человек со всеми конечностями, но, возможно, хромавший, потерявший глаз — и Филипп II Македонский, и его полководец Антигон Одноглазый лишились глаза в бою — или вынужденный пользоваться костылём. Несколько изображений есть в упомянутой работе Дебби Снид; ранения в гоплитском бою обсуждает и Мэтью в Буре копий (A Storm of Spears, 2012).

С появлением пороха картина меняется, что убедительно показывают таблицы в статье Хадсона. При попадании мушкетной пули или картечи нелетальные раны туловища, оставлявшие шрамы, встречались куда реже: они гораздо чаще убивали. Ранения конечностей, похоже, нередко делали их неработоспособными — если конечность вообще оставалась на месте. Именно эта перемена в военной технике перегрузила старую благотворительную систему богаделен и заставила провести описанные Хадсоном реформы.

Меняются, конечно, не только телесные, но и душевные раны. Я не буду повторять здесь всё, что уже говорил о психических травмах боя: я писал об этом в блоге. Но стоит отметить: имеющиеся данные действительно указывают, что участники войн разных обществ и эпох переживали эмоциональное потрясение и травму войны совершенно по-разному. Явные симптомы ПТСР крайне редки в античной и средневековой литературе, а когда появляются, то зачастую связаны с особыми, необычными видами войн — например, гражданскими в римском контексте. Все известные мне средневековые европейские примеры симптомов, похожих на ПТСР, относятся к крестовым походам.

Кроме того — и мы уже затрагивали это, говоря о страхе и храбрости, — душевные раны несколько различаются даже между современными войнами. Как я отмечал, гипербдительность, часто возникающая у ветеранов нынешних конфликтов, исчезающе редко встречается при «снарядном шоке» ветеранов Первой мировой. Их чаще описывают вялыми, апатичными и лишёнными воли — те же симптомы появлялись во Вторую мировую у солдат, долго находившихся под боевым стрессом. Раз вопрос поднят, уточню: меня, к слову, не убеждает предположение, будто душевные раны Первой мировой были целиком или главным образом следствием сотрясений от тяжёлой артиллерии и подобных физических причин.

Нас не должно удивлять, что разные виды боя и оружия наносят не только разные телесные, но и разные душевные раны. Солдат, не знающий, когда следующий враг появится в толпе гражданских, испытывает совсем не то напряжение, что солдат, который неделю прячется под землёй от артобстрела; напряжение обоих совсем не похоже на переживание человека, которого посылают через поле в атаку с копьём. Я далеко не исчерпывающе знаком с исторической и психологической литературой о ПТСР — хотя старался прочесть много, — но порой думаю, что специалисты недооценивают, насколько подвижна их цель. Описания боевых стрессовых расстройств в прежних войнах слишком часто считают неверным пониманием, хотя они могут просто фиксировать другие симптомы другой травмы, вызванной другим напряжением. Конечно, одновременно верно и то, что наше понимание ПТСР и связанных с войной психических травм улучшилось колоссально.

А поверх всего этого приходится накладывать авторов, которые вообще не считают опыт войны травматичным. Мы уже обсуждали Бертрана де Борна, жившего в XII веке, и его «великую радость» при виде выстроившихся к бою армий. В другом месте Бертран заявляет: «Юноша, который не питается войной, скоро становится жирным и гнилым». Мысль, что армии — глубоко прекрасные, восхитительные вещи, не ограничивается Бертраном. Вот слова Сапфо, VI век до н. э., в английском переводе М. Л. Уэста:

Некоторые считают прекраснейшим зрелищем в мире флот, конный отряд или войско; я же скажу: то, что любишь.

Сапфо явно знает как общеизвестную истину: некоторые люди действительно считали всё это прекрасным. А вот как Тиртей, VII век до н. э., описывает результаты боя — также в английском переводе М. Л. Уэста:

Имя его и славная молва никогда не умрут; он бессмертен даже в могиле — человек, которого неистовый бог войны убивает, когда тот героически стоит, защищая жизнь и детей. Если же, добыв гордую славу копьём, он избегнет смертного рока и долгой тени скорби, то все люди чтут его, и молодые, и старые; много радости выпадет ему прежде, чем он сойдёт под землю. Он стареет знаменитым, и никто не думает обманом лишить его должного уважения и прав: на общественных местах все уступают ему место — юноши, старики и ровесники.

И конечно, в блоге мы уже обсуждали Антару ибн Шаддада, который заявляет: «битва при Урайире была исцелением», а его воины, даже «пока наши раны ещё свежи», были «вскормлены грозными мечами битвы». Это созвучно желанию Бертрана, чтобы юноши пировали войной: бой считается исцеляющим и питающим, а не травмирующим.

Гоплит покидает дом на аттической амфоре

Из Метрополитен-музея: гоплит покидает дом; его, судя по всему, провожает старик — вероятно, отец, — опирающийся на посох. Терракотовая шейная амфора, около 480 года до н. э.

Заключение: на самом деле война ещё как меняется…

Отголоски таких взглядов продолжают появляться в западной литературе, пока безличная бойня Западного фронта, кажется, наконец их не гасит. Дело не в том, что поколения до 1914 года никогда не видели войны, а в том, что война изменилась.

Мы уже говорили, насколько глубоко современный взгляд на войну и сражение — и на поля сражений — обусловлен опытом Первой мировой и огромным литературным наследием поколения, прошедшего через окопы. Для английской — а также немецкой, французской и прочей — литературы Первая мировая словно ломает традицию пополам: всё прежнее начинает казаться банальным, а всю литературу о войне заливает мрачными тонами фельдграу.

В этом, конечно, вся суть. Первая мировая была войной нового рода, разрушившей старые уверенности, рождённые старыми видами войны. Ошибочно считать, будто прежние уверенности возникли из вечного мира. В XIX веке не было общеевропейской войны, но войн хватало: в колониях европейских держав, на окраинах того, что британцы и французы считали «Европой», и в самом сердце Европы, не говоря уже о нескольких стычках, заварушках и войнах в Америках. Это были не мирные общества, столкнувшиеся с первой войной и потрясённые ею, а очень воинственные общества, впервые встретившие новый вид войны и ошеломлённые тем, насколько он отличался от ожидаемого и от войн их совсем недавнего прошлого.

Иными словами, война — война действительно меняется. И воины меняются вместе с ней.

В каком-то смысле это ясно уже из того, как мы изучаем войну. Книги за книгами анализируют опыт войны и отношение к ней в конкретном обществе и в конкретный момент. И, надеюсь, я показал: со временем и местом эти отношения и опыт совершенно явно меняются. Достаточно сравнить обсуждение боевой мотивации у Джеймса Макферсона в За дело и товарищей (1998) с Дж. Э. Лэндоном в Солдатах и призраках (2005), чтобы получить совсем разные переживания. Ни одно из них не похоже на то, что описывает И. Беркович в Мотивации на войне: опыт простых солдат Европы старого порядка (2017). А книга Макгинниса Подсчёт ку и угон лошадей (1990) о войнах коренных народов Великих равнин отличается от остальных радикально. Уже то, что Жизни солдат в истории — серия книг, а не один том о великом единообразии опыта боя, должно нам кое-что сказать.

Надеюсь, даже в этом кратком обзоре мне удалось передать малую долю разнообразия, хотя мои знания в основном ограничены широкой европейской традицией войны, части которой естественным образом разделяют некоторое культурное наследие. Будь я специалистом по войнам Африки, Азии или доисторической эпохи, степень перемен наверняка показалась бы ещё глубже.

Вместо этого мы часто видим небрежную ошибку: опыт современного солдата анахронично переносят в прошлое. Как недавно выразился Рул Конинендейк на Reddit в r/AskHistorians — я не выше того, чтобы украсть удачную формулировку, — авторы «изображают спартанцев, которые отжимаются и выполняют команды сержантов-инструкторов, словно новобранцы в древнегреческом учебном лагере Корпуса морской пехоты США». Это лишь один пример, хотя, как мы уже обсуждали, Спарта и агогэ вовсе не были такими. Не думаю, что случайно среди других критикуемых Конинендейком авторов оказывается Стивен Прессфилд с Вратами огня — тот самый человек, чью модель «универсального воина» мы использовали как сильнейшую версию аргумента.

Пока мы показали: почти любое серьёзное знакомство с историческими исследованиями быстро обнаруживает, что ни универсального воина, ни универсального опыта войны нет. Вместо них существует множество общественных ценностей, боевых переживаний и мировоззрений. Их объединяет то, что мы называем «войной» — позаимствуем определение У. Э. Ли из Ведения войны (2016) с одним изменением: «организованная групповая деятельность со смертоносными последствиями, которая ослабляет одну [не дававшую согласия] группу ради выгоды другой». Но «война» сама по себе — надкатегория, включающая множество выражений, причём некоторые не ограничены людьми или даже приматами. За пределами этой общности повсюду встречаются значительные, часто решающие различия. Война может быть человеческой универсалией, но воин, как выясняется, нет: его существование слишком сильно определяют культура, технология и обстоятельства.

Три недели я опровергал представление об «универсальном воине» или универсальном воинском этосе как несовместимое с имеющимися данными о прошлом — и даже настоящем. Но это представление возникло не из исторических свидетельств — очевидно, — а из современной идеологии. К ней мы и обратимся на следующей неделе. В каком-то смысле прошедшие три недели были гигантским прологом к моей настоящей цели: обсудить идеологию, стоящую за универсальным воином. Но сперва требовалось лишить её возможной защиты — утверждения, будто она описывает нечто истинное.

Этой защиты больше нет: её смыл поток свидетельств, указывающих, что далеко не все воины и солдаты одинаково смотрели на мир и лишь очень немногие, похоже, видели его так, как Прессфилд и его идейные единомышленники считают универсальным.

Итак, очистив стены от анахроничной защиты, мы наконец можем штурмовать цитадель. На следующей неделе спросим: какая идеология стоит за универсальным воином — и какой неприятный багаж она тайком проносит под этим солдатским плащом? Красным, конечно: почему они всегда красные? Солдаты носили множество цветов!


Если вам понравилась эта статья или у вас есть комментарии, присоединяйтесь к дискуссии в канале Telegram или сервере в Discord.

Помогите распространить статью, сделав репост